Дом над Онего

Мариуш Вильк

Издательство Ивана Лимбаха

Мариуш Вильк — польский журналист и писатель, соратник Леха Валенсы, один из лидеров «Солидарности», писатель, мыслитель, человек-дорога. Родился в 1955 году, в 1989 году уехал из Польши, работал в России в качестве журналиста (был очевидцем московского путча и абхазской войны), остался на Соловках, где прожил несколько лет. Перебрался в Карелию, немало кочевал по Кольскому полуострову. Живет попеременно в Петрозаводске и в доме на берегу Онежского озера.

Я вернулся к старым книгам. Еще раз пролистал «Чапаева и Пустоту», «Омон Ра» и «Жизнь насекомых», рассказы из «Желтой стрелы», интервью, эссе. Кое-какую критику. Признал правоту Александра Гениса, который, сидя в Америке, участвовал в дискуссии о языке Пелевина. Генис утверждает, что русский язык Виктора Олеговича достиг уровня прозрачности телефонной книги — ни убавить, ни прибавить, иначе не дозвонишься. Пелевин же каждой новой книгой моментально «дозванивается» до миллионов читателей. На нескольких сотнях языков. Это писатель, имеющий самую серьезную репутацию из российских авторов в Штатах и в Японии. Там его называют Федором Достоевским XXI века.
Тоже мне сравнение… Я бы поискал Пелевина под шинелью Николая Гоголя, если бы уже не обнаружил за пазухой у Пушкина.

Пелевин для меня олицетворяет Север, то есть — Великую Российскую Пустоту. То, о чем всегда мечтал Восток и чего Запад еще не-до-думал… Пелевин неизменно красноречив — изъясняется ли он на английском сленге или при помощи японских иероглифов, он на «ты» с этикетом постмодернизма и кодексом бусидо. Восточную и западную традиции он нанизывает на ось собственного разума. Именно ум для Виктора Олеговича является целью созерцания. Словно лучник Херригела.
— Россия, — сказал он корреспонденту «Плейбоя», — есть сформировавшийся во мне тип ума. По­этому уехать отсюда я могу только во время сна без снов. Или когда я не думаю.
Поэтому неудивительно, что «Россия» и «ум» для Пелевина неразделимы.

Пелевина можно читать по-разному — следить только за действием или только за словами или же петлять между первым и вторым. Его романы можно решать, как шарады — вроде детективных загадок Бориса Акунина, — а можно разгадывать культурный контекст, если есть хоть какаято информация. Хотя тут­то как раз нередко пригодился бы Григорий Чхартишвили, особенно если речь о японском контексте. Ведь пожелавший разобраться, почему господин Кавабата в «Чапаеве и Пустоте» говорит, что «наш национальный художник Акэти Мицухидэ отравился недавно рыбой фугу», будет плутать, пока не набредет (если повезет…) на новеллу «Теория катастроф» Масахико Симада. Именно там господина Мицухидэ приглашают в дорогой ресторан отведать рыбы фугу.
Еще сложнее пелевинские медитации на тему смерти Юкио Мисимы под названием «Гость на празднике Бон». Это малоизвестный текст Виктора Олеговича, одна из его псевдобиографических новелл из цикла «Жизнь замечательных людей» (вторая — жизнь Лао Дзы в «Записи о поисках ветра»). Чтобы полностью понять ее и перевести, мне пришлось прочитать не только автобиографический роман Мисимы «Исповедь маски» (переведенный на русский Григорием Чхартишвили), но и «Хагакурэ. Сокрытое в листве» — знаменитый труд самурая Цунэтомо Ямамото, ставшего после смерти хозяина буддийским монахом.
Словом, чтение Пелевина заводит очень и очень далеко.

Прочитав «Чапаева и Пустоту», Слава спросил меня, правда ли, что мир есть мысль Котовского, и правда ли, что Котовский — поляк? Мол, если так, то он не удивляется, что русские в этом мире живут как в аду. Слава утверждает также, что в Пелевина нужно «въехать», тогда словишь настоящий кайф.

Перевожу взгляд с экрана компьютера за окно. Из сизого полумрака зимнего рассвета проступает Онежское озеро. Такое же белокипенное пятно.

Пустота-а­а­а….